а ночь по комнате тинится и тинится
Облако в штанах. Владимир Маяковский
Вашу мысль,
мечтающую на размягченном мозгу,
как выжиревший лакей на засаленной кушетке,
буду дразнить об окровавленный сердца лоскут:
досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий.
У меня в душе ни одного седого волоса,
и старческой нежности нет в ней!
Мир огромив мощью голоса,
иду — красивый,
двадцатидвухлетний.
Нежные!
Вы любовь на скрипки ложите.
Любовь на литавры ложит грубый.
А себя, как я, вывернуть не можете,
чтобы были одни сплошные губы!
Приходите учиться —
из гостиной батистовая,
чинная чиновница ангельской лиги.
И которая губы спокойно перелистывает,
как кухарка страницы поваренной книги.
Хотите —
буду от мяса бешеный
— и, как небо, меняя тона —
хотите —
буду безукоризненно нежный,
не мужчина, а — облако в штанах!
Не верю, что есть цветочная Ницца!
Мною опять славословятся
мужчины, залежанные, как больница,
и женщины, истрепанные, как пословица.
Вы думаете, это бредит малярия?
Это было,
было в Одессе.
«Приду в четыре»,— сказала Мария.
Восемь.
Девять.
Десять.
Вот и вечер
в ночную жуть
ушел от окон,
хмурый,
декабрый.
В дряхлую спину хохочут и ржут
канделябры.
Меня сейчас узнать не могли бы:
жилистая громадина
стонет,
корчится.
Что может хотеться этакой глыбе?
А глыбе многое хочется!
Ведь для себя не важно
и то, что бронзовый,
и то, что сердце — холодной железкою.
Ночью хочется звон свой
спрятать в мягкое,
в женское.
И вот,
громадный,
горблюсь в окне,
плавлю лбом стекло окошечное.
Будет любовь или нет?
Какая —
большая или крошечная?
Откуда большая у тела такого:
должно быть, маленький,
смирный любёночек.
Она шарахается автомобильных гудков.
Любит звоночки коночек.
Еще и еще,
уткнувшись дождю
лицом в его лицо рябое,
жду,
обрызганный громом городского прибоя.
Полночь, с ножом мечась,
догнала,
зарезала,—
вон его!
Упал двенадцатый час,
как с плахи голова казненного.
В стеклах дождинки серые
свылись,
гримасу громадили,
как будто воют химеры
Собора Парижской Богоматери.
Проклятая!
Что же, и этого не хватит?
Скоро криком издерется рот.
Слышу:
тихо,
как больной с кровати,
спрыгнул нерв.
И вот,—
сначала прошелся
едва-едва,
потом забегал,
взволнованный,
четкий.
Теперь и он и новые два
мечутся отчаянной чечеткой.
Рухнула штукатурка в нижнем этаже.
Нервы —
большие,
маленькие,
многие!—
скачут бешеные,
и уже
у нервов подкашиваются ноги!
А ночь по комнате тинится и тинится,—
из тины не вытянуться отяжелевшему глазу.
Двери вдруг заляскали,
будто у гостиницы
не попадает зуб на зуб.
Вошла ты,
резкая, как «нате!»,
муча перчатки замш,
сказала:
«Знаете —
я выхожу замуж».
Что ж, выходите.
Ничего.
Покреплюсь.
Видите — спокоен как!
Как пульс
покойника.
Помните?
Вы говорили:
«Джек Лондон,
деньги,
любовь,
страсть»,—
а я одно видел:
вы — Джоконда,
которую надо украсть!
И украли.
Опять влюбленный выйду в игры,
огнем озаряя бровей загиб.
Что же!
И в доме, который выгорел,
иногда живут бездомные бродяги!
https://www.youtube.com/watch?v=KNjp1_6lP4o
Исполняет Вениамин Смехов
https://www.youtube.com/watch?v=0p0posUFzPY
Читает Александр Петров
https://www.youtube.com/watch?v=P6Qp9M6-6JI
Евг. Евтушенко читает Владимира Маяковского. Облако в штанах
Другие статьи в литературном дневнике:
Портал Стихи.ру предоставляет авторам возможность свободной публикации своих литературных произведений в сети Интернет на основании пользовательского договора. Все авторские права на произведения принадлежат авторам и охраняются законом. Перепечатка произведений возможна только с согласия его автора, к которому вы можете обратиться на его авторской странице. Ответственность за тексты произведений авторы несут самостоятельно на основании правил публикации и российского законодательства. Вы также можете посмотреть более подробную информацию о портале и связаться с администрацией.
Ежедневная аудитория портала Стихи.ру – порядка 200 тысяч посетителей, которые в общей сумме просматривают более двух миллионов страниц по данным счетчика посещаемости, который расположен справа от этого текста. В каждой графе указано по две цифры: количество просмотров и количество посетителей.
© Все права принадлежат авторам, 2000-2021 Портал работает под эгидой Российского союза писателей 18+
А ночь по комнате тинится и тинится
Вашу мысль, мечтающую на размягченном мозгу, как выжиревший лакей на засаленной кушетке, буду дразнить об окровавленный сердца лоскут: досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий.
Нежные! Вы любовь на скрипки ложите. Любовь на литавры ложит грубый. А себя, как я, вывернуть не можете, чтобы были одни сплошные губы!
Приходите учиться из гостиной батистовая, чинная чиновница ангельской лиги.
И которая губы спокойно перелистывает, как кухарка страницы поваренной книги.
Не верю, что есть цветочная Ницца! Мною опять славословятся мужчины, залежанные, как больница, и женщины, истрепанные, как пословица.
Вы думаете, это бредит малярия?
Это было, было в Одессе.
«Приду в четыре»,- сказала Мария. Восемь. Девять. Десять.
Вот и вечер в ночную жуть ушел от окон, хмурый, декабрый.
В дряхлую спину хохочут и ржут канделябры.
Меня сейчас узнать не могли бы: жилистая громадина стонет, корчится. Что может хотеться этакой глыбе? А глыбе многое хочется!
И вот, громадный, горблюсь в окне, плавлю лбом стекло окошечное. Будет любовь или нет? Какая большая или крошечная? Откуда большая у тела такого: должно быть, маленький, смирный любеночек. Она шарахается автомобильных гудков. Любит звоночки коночек.
Еще и еще, уткнувшись дождю лицом в его лицо рябое, жду, обрызганный громом городского прибоя.
Полночь, с ножом мечась, догнала, зарезала,вон его!
Упал двенадцатый час, как с плахи голова казненного.
В стеклах дождинки серые свылись, гримасу громадили, как будто воют химеры Собора Парижской Богоматери.
Проклятая! Что же, и этого не хватит? Скоро криком издерется рот. Слышу: тихо, как больной с кровати, спрыгнул нерв. И вот,сначала прошелся едва-едва, потом забегал, взволнованный, четкий. Теперь и он и новые два мечутся отчаянной чечеткой.
Рухнула штукатурка в нижнем этаже.
Нервы большие, маленькие, многие!скачут бешеные, и уже
у нервов подкашиваются ноги!
А ночь по комнате тинится и тинится,из тины не вытянуться отяжелевшему глазу.
Двери вдруг заляскали, будто у гостиницы не попадает зуб на зуб.
Вошла ты, резкая, как «нате!», муча перчатки замш, сказала: «Знаете я выхожу замуж».
Опять влюбленный выйду в игры, огнем озаряя бровей загиб. Что же! И в доме, который выгорел, иногда живут бездомные бродяги!
Дразните? «Меньше, чем у нищего копеек, у вас изумрудов безумий». Помните! Погибла Помпея, когда раздразнили Везувий!
Эй! Господа! Любители святотатств, преступлений, боен,а самое страшное видели лицо мое, когда я абсолютно спокоен?
И чувствую «я» для меня мало. Кто-то из меня вырывается упрямо.
На лице обгорающем из трещины губ обугленный поцелуишко броситься вырос.
Мама! Петь не могу. У церковки сердца занимается клирос!
Обгорелые фигурки слов и чисел из черепа, как дети из горящего здания. Так страх схватиться за небо высил горящие руки «Лузитании».
Трясущимся людям в квартирное тихо стоглазое зарево рвется с пристани. Крик последний,ты хоть о том, что горю, в столетия выстони!
Славьте меня! Я великим не чета. Я над всем, что сделано, ставлю «nihil».
Никогда ничего не хочу читать. Книги? Что книги!
Я раньше думал книги делаются так: пришел поэт, легко разжал уста, и сразу запел вдохновенный простак пожалуйста! А оказывается прежде чем начнет петься, долго ходят, размозолев от брожения, и тихо барахтается в тине сердца глупая вобла воображения. Пока выкипячивают, рифмами пиликая, из любвей и соловьев какое-то варево, улица корчится безъязыкая ей нечем кричать и разговаривать.
Городов вавилонские башни, возгордясь, возносим снова, а бог города на пашни рушит, мешая слово.
Улица муку молча перла. Крик торчком стоял из глотки. Топорщились, застрявшие поперек горла, пухлые taxi и костлявые пролетки грудь испешеходили.
Чахотки площе. Город дорогу мраком запер.
И когда все-таки!выхаркнула давку на площадь, спихнув наступившую на горло паперть, думалось: в хорах архангелова хорала бог, ограбленный, идет карать!
А улица присела и заорала: «Идемте жрать!»
Гримируют городу Круппы и Круппики грозящих бровей морщь, а во рту умерших слов разлагаются трупики, только два живут, жирея «сволочь» и еще какое-то, кажется, «борщ».
Господа! Остановитесь! Вы не нищие, вы не смеете просить подачки!
Нам, здоровенным, с шаго саженьим, надо не слушать, а рвать их их, присосавшихся бесплатным приложением к каждой двуспальной кровати!
Их ли смиренно просить: «Помоги мне!» Молить о гимне, об оратории! Мы сами творцы в горящем гимне шуме фабрики и лаборатории.
Что мне до Фауста, феерией ракет скользящего с Мефистофелем в небесном паркете! Я знаю гвоздь у меня в сапоге кошмарней, чем фантазия у Гете!
Облако в штанах (Маяковский)
Дата создания: 1915. Источник: Маяковский В. В. Полное собрание сочинений: В 13 т. / АН СССР. Ин-т мировой лит. им. А. М. Горького. — М.: Худож. лит., 1955—1961. |
ОБЛАКО В ШТАНАХ [1]
Вашу мысль,
мечтающую на размягченном мозгу,
как выжиревший лакей на засаленной кушетке,
буду дразнить об окровавленный сердца лоскут;
досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий.
У меня в душе ни одного седого волоса,
и старческой нежности нет в ней!
Мир огро́мив мощью голоса,
иду — красивый,
10 двадцатидвухлетний.
Нежные!
Вы любовь на скрипки ложите.
Любовь на литавры ложит грубый.
А себя, как я, вывернуть не можете,
чтобы были одни сплошные губы!
Приходи́те учиться —
из гостиной батистовая,
чинная чиновница ангельской лиги.
Хотите —
буду от мяса бешеный
— и, как небо, меняя тона —
хотите —
буду безукоризненно нежный,
не мужчина, а — облако в штанах!
Вы думаете, это бредит малярия?
Это было,
было в Одессе.
«Приду в четыре», — сказала Мария.
Восемь.
Девять.
Десять.
В дряхлую спину хохочут и ржут
канделябры.
Ведь для себя не важно
и то, что бронзовый,
и то, что сердце — холодной железкою.
Ночью хочется звон свой
спрятать в мягкое,
в женское.
Полночь, с ножом мечась,
догна́ла,
зарезала, —
вон его!
Упал двенадцатый час,
как с плахи голова казненного.
Проклятая!
Что же, и этого не хватит?
Скоро криком издерется рот.
Нервы —
большие,
маленькие,
многие! —
скачут бешеные,
и уже
у нервов подкашиваются ноги!
А ночь по комнате тинится и тинится, —
из тины не вытянуться отяжелевшему глазу
Вошла ты,
резкая, как «нате!»,
муча перчатки замш,
сказала:
«Знаете —
я выхожу замуж».
Опять влюбленный выйду в игры,
огнем озаряя бровей за́гиб.
Что же!
И в доме, который выгорел,
иногда живут бездомные бродяги!
Мама!
Петь не могу.
У церковки сердца занимается клирос!
Никогда
ничего не хочу читать.
Книги?
Что книги!
Город дорогу мраком запер.
А улица присела и заорала:
«Идемте жрать!»
Поэты,
размокшие в плаче и всхлипе,
бросились от улицы, ероша космы:
«Как двумя такими выпеть
и барышню,
и любовь,
и цветочек под росами?»
Господа!
Остановитесь!
Вы не нищие,
вы не смеете просить подачки!
Их ли смиренно просить:
«Помоги мне!»
Молить о гимне,
об оратории!
Мы сами творцы в горящем гимне —
шуме фабрики и лаборатории.
Жилы и мускулы — молитв верней.
Нам ли вымаливать милостей времени!
Мы —
каждый —
держим в своей пятерне
миров приводные ремни!
Я,
обсмеянный у сегодняшнего племени,
как длинный
скабрезный анекдот,
вижу идущего через горы времени,
которого не видит никто.
А я у вас — его предтеча;
я — где боль, везде;
на каждой капле слёзовой течи
ра́спял себя на кресте.
Уже ничего простить нельзя.
Я выжег души, где нежность растили.
Это труднее, чем взять
тысячу тысяч Бастилий!
Пришла
и голову отчаянием занавесила
мысль о сумасшедших домах.
А из сигарного дыма
ликерного рюмкой
вытягивалось пропитое лицо Северянина.
Как вы смеете называться поэтом
и, серенький, чирикать, как перепел!
Сегодня
надо
кастетом
кроиться миру в черепе!
Невероятно себя нарядив,
пойду по земле,
чтоб нравился и жегся,
а впереди
на цепочке Наполеона поведу, как мопса.
Гром из-за тучи, зверея, вылез,
громадные ноздри задорно высморкал,
и небье лицо секунду кривилось
суровой гримасой железного Бисмарка.
Вы думаете —
это солнце нежненько
треплет по щечке кафе?
Это опять расстрелять мятежников
грядет генерал Галифе! [10]
Идите!
Понедельники и вторники
окрасим кровью в праздники!
Пускай земле под ножами припомнится,
кого хотела опошлить!
Чтоб флаги трепались в горячке пальбы,
как у каждого порядочного праздника —
выше вздымайте, фонарные столбы,
окровавленные туши лабазников.
На небе, красный, как марсельеза,
вздрагивал, околевая, закат.
Ночь придет,
перекусит
и съест.
Чего одаривать по шаблону намалеванному
сиянием трактирную ораву!
Видишь — опять
голгофнику оплеванному
предпочитают Варавву? [13]
Дай им,
заплесневшим в радости,
скорой смерти времени,
чтоб стали дети, должные подрасти,
мальчики — отцы,
девочки — забеременели.
Я, воспевающий машину и Англию,
может быть, просто,
в самом обыкновенном евангелии
тринадцатый апостол.
Мария,
видишь —
я уже начал сутулиться.
Мария, хочешь такого?
Пусти, Мария!
Судорогой пальцев зажму я железное горло звонка!
Звереют улиц выгоны.
На шее ссадиной пальцы давки.
Видишь — натыканы
в глаза из дамских шляп булавки!
Тело твое
я буду беречь и любить,
как солдат,
обрубленный войною,
ненужный,
ничей,
бережет свою единственную ногу.
Кровью сердца дорогу радую,
липнет цветами у пыли кителя.
Тысячу раз опляшет Иродиадой [16]
солнце землю —
голову Крестителя.
И когда мое количество лет
выпляшет до конца —
миллионом кровинок устелется след
к дому моего отца.
Мотаешь головою, кудластый?
Супишь седую бровь?
Ты думаешь —
этот,
за тобою, крыластый,
знает, что такое любовь?
Вселенная спит,
положив на лапу
с клещами звезд огромное ухо.
Облако в штанах (Маяковский В. В., 1915)
мечтающую на размягченном мозгу,
как выжиревший лакей на засаленной кушетке,
буду дразнить об окровавленный сердца лоскут;
досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий.
У меня в душе ни одного седого волоса,
и старческой нежности нет в ней!
Мир огро́мив мощью голоса,
Вы любовь на скрипки ложите.
Любовь на литавры ложит грубый.
А себя, как я, вывернуть не можете,
чтобы были одни сплошные губы!
из гостиной батистовая,
чинная чиновница ангельской лиги.
И которая губы спокойно перелистывает,
как кухарка страницы поваренной книги.
буду от мяса бешеный
— и, как небо, меняя тона —
буду безукоризненно нежный,
не мужчина, а — облако в штанах!
Не верю, что есть цветочная Ницца!
Мною опять славословятся
мужчины, залежанные, как больница,
и женщины, истрепанные, как пословица.
Вы думаете, это бредит малярия?
«Приду в четыре», — сказала Мария.
В дряхлую спину хохочут и ржут
Меня сейчас узнать не могли бы:
Что может хотеться этакой глыбе?
А глыбе многое хочется!
Ведь для себя не важно
и то, что бронзовый,
и то, что сердце — холодной железкою.
Ночью хочется звон свой
плавлю лбом стекло окошечное.
Будет любовь или нет?
большая или крошечная?
Откуда большая у тела такого:
должно быть, маленький,
Она шарахается автомобильных гудков.
Любит звоночки коночек.
лицом в его лицо рябое,
обрызганный громом городского прибоя.
Полночь, с ножом мечась,
Упал двенадцатый час,
как с плахи голова казненного.
В стеклах дождинки серые
как будто воют химеры
Собора Парижской Богоматери. [Химеры Собора Парижской богоматери — изваяния мифических чудовищ на здании собора.]
Что же, и этого не хватит?
Скоро криком издерется рот.
как больной с кровати,
Теперь и он и новые два
мечутся отчаянной чечеткой.
Рухнула штукатурка в нижнем этаже.
у нервов подкашиваются ноги!
А ночь по комнате тинится и тинится, —
из тины не вытянуться отяжелевшему глазу
Двери вдруг заляскали,
не попадает зуб на́ зуб.
муча перчатки замш,
Видите — спокоен как!
которую надо украсть!
Опять влюбленный выйду в игры,
огнем озаряя бровей за́гиб.
И в доме, который выгорел,
иногда живут бездомные бродяги!
«Меньше, чем у нищего копеек,
у вас изумрудов безумий».
когда раздразнили Везувий!
Кто-то из меня вырывается упрямо.
Ваш сын прекрасно болен!
У него пожар сердца.
Скажите сестрам, Люде и Оле, —
ему уже некуда деться.
которые изрыгает обгорающим ртом он,
выбрасывается, как голая проститутка
из горящего публичного дома.
на сердце горящее лезут в ласках.
Глаза наслезнённые бочками выкачу.
Дайте о ребра опереться.
Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу!
Не выскочишь из сердца!
На лице обгорающем
обугленный поцелуишко броситься вырос.
У церковки сердца занимается клирос!
Обгорелые фигурки слов и чисел
как дети из горящего здания.
схватиться за небо
горящие руки «Лузитании». [«Лузитания» — пассажирский пароход, торпедированный германской подводной лодкой 7 мая 1915 года и сгоревший в открытом море.]
стоглазое зарево рвется с пристани.
о том, что горю, в столетия выстони!
Я над всем, что сделано,
ничего не хочу читать.
книги делаются так:
и сразу запел вдохновенный простак —
прежде чем начнет петься,
долго ходят, размозолев от брожения,
и тихо барахтается в тине сердца
глупая вобла воображения.
Пока выкипячивают, рифмами пиликая,
из любвей и соловьев какое-то варево,
улица корчится безъязыкая —
ей нечем кричать и разговаривать.
Городов вавилонские башни,
возгордясь, возносим снова,
Улица му́ку молча пёрла.
Крик торчком стоял из глотки.
Топорщились, застрявшие поперек горла
пухлые taxi и костлявые пролетки.
Город дорогу мраком запер.
выхаркнула давку на площадь,
спихнув наступившую на горло паперть,
в хо́рах архангелова хорала
бог, ограбленный, идет карать!
А улица присела и заорала:
Гримируют городу Круппы и Круппики
грозящих бровей морщь,
умерших слов разлагаются трупики,
только два живут, жирея —
размокшие в плаче и всхлипе,
бросились от улицы, ероша космы:
«Как двумя такими выпеть
и цветочек под росами?»
вы не смеете просить подачки!
надо не слушать, а рвать их —
присосавшихся бесплатным приложением
к каждой двуспальной кровати!
Их ли смиренно просить:
Мы сами творцы в горящем гимне —
шуме фабрики и лаборатории.
скользящего с Мефистофелем в небесном паркете!
гвоздь у меня в сапоге
кошмарней, чем фантазия у Гете!
мельчайшая пылинка живого
ценнее всего, что я сделаю и сделал!
сегодняшнего дня крикогубый Заратустра! [Заратустра — мифический создатель религии в древнем Иране. У Маяковского это имя употреблено в нарицательном смысле — глашатай, проповедник.]
с лицом, как заспанная простыня,
с губами, обвисшими, как люстра,
каторжане города-лепрозория, [Лепрозорий — изолированное убежище для прокаженных.]
где золото и грязь изъя́звили проказу, —
мы чище венецианского лазорья,
морями и солнцами омытого сразу!
у Гомеров и Овидиев
солнце померкло б, увидев
наших душ золотые россыпи!
Жилы и мускулы — молитв верней.
Нам ли вымаливать милостей времени!
держим в своей пятерне
миров приводные ремни!
Это взвело на Голгофы аудиторий [. Голгофы аудиторий. — Маяковский имеет в виду свою поездку по городам России в конце 1913 — начале 1914 года. Буржуазная пресса встречала выступления Маяковского руганью и издевательствами.]
Петрограда, Москвы, Одессы, Киева,
и не было ни одного,
вы мне всего дороже и ближе.
как собака бьющую руку лижет?!
обсмеянный у сегодняшнего племени,
вижу идущего через горы времени,
которого не видит никто.
Где глаз людей обрывается куцый,
главой голодных орд,
в терновом венце революций
грядет шестнадцатый год.
А я у вас — его предтеча;
на каждой капле слёзовой течи
ра́спял себя на кресте.
Уже ничего простить нельзя.
Я выжег души, где нежность растили.
Это труднее, чем взять
тысячу тысяч Бастилий!
выйдете к спасителю —
и окровавленную дам, как знамя.
грязных кулачищ замах!
и голову отчаянием занавесила
мысль о сумасшедших домах.
как в гибель дредноута
бросаются в разинутый люк —
до крика разодранный глаз [Сквозь свой до крика разодранный глаз. — Д. Бурлюк был слеп на один глаз.]
лез, обезумев, Бурлюк.
Почти окровавив исслезенные веки,
и с нежностью, неожиданной в жирном человеке,
Хорошо, когда в желтую кофту
душа от осмотров укутана!
когда брошенный в зубы эшафоту,
«Пейте какао Ван-Гутена!» [Пейте какао Ван Гутена. — Маяковский имел в в виду факт, о котором писали тогда газеты: приговорённый к смерти согласился крикнуть в момент казни: «Пейте какао Ван Гутена!» За это рекламное выступление фирма Ван Гутен обещала большое вознаграждение семье казнённого.]
я ни на что б не выменял,
А из сигарного дыма
вытягивалось пропитое лицо Северянина.
Как вы смеете называться поэтом
и, серенький, чирикать, как перепел!
кроиться миру в черепе!
обеспокоенные мыслью одной —
смотрите, как развлекаюсь
сутенер и карточный шулер!
которые влюбленностью мокли,
в столетия слеза лилась,
вставлю в широко растопыренный глаз.
Невероятно себя нарядив,
чтоб нравился и жегся,
на цепочке Наполеона поведу, как мопса.
Вся земля поляжет женщиной,
заерзает мясами, хотя отдаться;
подняло на небе невероятную качку,
как будто расходятся белые рабочие,
небу объявив озлобленную стачку.
Гром из-за тучи, зверея, вылез,
громадные ноздри задорно высморкал,
и небье лицо секунду кривилось
суровой гримасой железного Бисмарка.
запутавшись в облачных путах,
вытянул руки к кафе —
и нежный как будто,
и будто бы пушки лафет.
это солнце нежненько
треплет по щечке кафе?
Это опять расстрелять мятежников
грядет генерал Галифе! [Галифе — генерал, жестоко расправившийся с парижскими коммунарами в 1871 году.]
Выньте, гулящие, руки из брюк —
а если у которого нету рук —
пришел чтоб и бился лбом бы!
закисшие в блохастом гря́зненьке!
Понедельники и вторники
окрасим кровью в праздники!
Пускай земле под ножами припомнится,
кого хотела опошлить!
обжиревшей, как любовница,
которую вылюбил Ротшильд!
Чтоб флаги трепались в горячке пальбы,
как у каждого порядочного праздника —
выше вздымайте, фонарные столбы,
окровавленные туши лабазников.
На небе, красный, как марсельеза,
вздрагивал, околевая, закат.
пригоршнью обрызганных предательством звезд?
задом на город насев. [Пирует Мамаем, задом на город насев. — Здесь речь идет о победителях, которые пировали, сидя на досках, положенных на тела побежденных. В действительности так пировал не хан Золотой Орды Мамай, а полководцы Чингисхана после битвы на Калке в 1223 году.]
Эту ночь глазами не проломаем,
черную, как Азеф! [Азеф — провокатор, работавший в эсеровском подполье. Имя его стало синонимом предательства.]
Ежусь, зашвырнувшись в трактирные углы,
вином обливаю душу и скатерть
в углу — глаза круглы, —
глазами в сердце въелась богоматерь.
Чего одаривать по шаблону намалеванному
сиянием трактирную ораву!
предпочитают Варавву? [Варавва — по евангельскому преданию, разбойник, осужденный в тот же день, что и Христос. Толпа требовала от судей помилования Вараввы и казни Христа.]
Может быть, нарочно я
в человечьем меси́ве
лицом никого не новей.
из всех твоих сыновей.
заплесневшим в радости,
скорой смерти времени,
чтоб стали дети, должные подрасти,
И новым рожденным дай обрасти
пытливой сединой волхвов,
и будут детей крестить
именами моих стихов.
Я, воспевающий машину и Англию,
в самом обыкновенном евангелии
может быть, Иисус Христос нюхает
моей души незабудки.
Я не могу на улицах!
как щеки провалятся ямкою,
и беззубо прошамкаю,
я уже начал сутулиться.
люди жир продырявят в четыреэтажных зобах,
потертые в сорокгодовой таске, —
что у меня в зубах
черствая булка вчерашней ласки.
Дождь обрыдал тротуары,
лужами сжатый жулик,
мокрый, лижет улиц забитый булыжником труп,
а на седых ресницах —
на ресницах морозных сосулек
из опущенных глаз водосточных труб.
Всех пешеходов морда дождя обсосала,
а в экипажах лощился за жирным атлетом атлет:
и сочилось сквозь трещины сало,
мутной рекой с экипажей стекала
вместе с иссосанной булкой
жевотина старых котлет.
Как в зажиревшее ухо втиснуть им тихое слово?
выхарканный чахоточной ночью в грязную руку Пресни. [Пресня — улица в Москве, где жил Маяковский.]
Мария, хочешь такого?
Судорогой пальцев зажму я железное горло звонка!